Рассказы
Василия Осиповича Томилина
Бабка
с мочалками
На конечной станции метро
«Выхино», возле перехода — бабка с мочалками.
Лицо обветренное. Волосы выби¬лись из-под
платка. Платок пуховой, старый, свалявшийся.
И пальто уже хоронить пора. Воротник вытертый.
И полы все с залысинами.
Стоит бабка с мочалками на ветру, и их расхристанные
космы, как у русалок или у ведьмы, полощутся
подобно траве в реке.
Так бежит время. И жизнь бежит. Все — мимо.
Бабка с мочалками озирается по сторонам.
Господи, хоть бы кто-нибудь купил уже, что
ли! А не то подойдут голубки с погонами,
возьмут и выгонят с места. Или отнимут продукт.
А место тут, у выхода из метро, приторгованное.
Хорошее место. Народ из метро вышел и сразу
ему под нос — мочалка. И вроде как не очень
чтобы нужны эти мочалки. А с другой стороны,
почему бы и не приобресть. И дешево. И бабке
все — профит. На хлеб и мыло.
А ведь ежели рассудить как следует, то мочалкой
и помыться можно. Почему бы в самом деле
и не помыться, милый? И бабке хорошо. И
всем не кисло.
Мочалка, она ведь — что такое, если рассудить?
Ее, мочалку, еще и узлом завязать можно
сзади, чтобы волосья не вылазили. И потом
в баню с воблой и пивом. Мочалка в жизни
— вещь незаменимая. И пропадет — не жалко.
Новую завсегда купить можно. У той же бабки.
Покуда она стоит у выхода из метро. Не было
бы бабки, не было бы и мочалок!
Но вот уйдет бабка тихо по талому снегу
в своих уте пленках с молнией, которая,
как кишка вывороченная. И тогда не станет
мочалок. Атак им вдвоем почет и уважение.
Хорошая, добрая мочалка. И бабка - тож.
Придет бабка домой, Богу помолится. Вот
и день прошел. А куда прошел и зачем, о
том никто не знает. Ни Путин, который все
знает, потому его по телевизору так часто
и показывают. Ни поп в церкви. Хотя он и
представительный, и борода у него важная,
гладко причесанная, не как мочалка. Но исповедует
он с прохладцей. А алтарники у него, как
есть, все проходимцы. Кагором балуются и
с прихожанками молодыми флирт заводят. Ни
бабкин внук. Хотя и в тернете сидит целыми
сутками. А оттого стал похож на моль. Весь
прозрачный, бледный и с черными кругами
под глазами.
Придет бабка, накормит его. А сама сядет
и смотрит, как он жадно жует батон нарезной
за четыре двадцать с маргарином. Или супец
из хрящей куриных, что подешевле.
Поест и ругает бабку, почему червонец не
дает ему в школу. На завтраки. И вообще
опять на что-то там такое собирают.
Бабка сидит и губами жует, житие свое вспоминает.
Родители его, дочь Ирина с зятем, уехали,
куда — неизвестно. А внук остался. Одичал
со своим тернетом. На волчонка похож стал.
Бабка вспомнила, как она в войну, когда
отец на фронт ушел, ходила колосья на поле
собирала. А, промежду прочим, за то тогда
посадить могли запросто. За колоски. Но
голод-то не тетка.
И вот как-то раз тогда вышел волчонок из
лесу. Маленький такой с глазами-пуговицами
блестящими. И стоит — смотрит. Голодный,
видно. Подойти боится. И не убегает. Постоял,
постоял, так и ушел. Жалко его стало...
«Отче наш, иже еси на небеси...» — шепчет
бабка. И лишь ветер теребит концы мочалок.
И время проходит, как в деповагон метро.
И исчезает в черной дыре, как и не было
его. Но неслышно проходит время. Не как
метро. И не уследишь за ним.
Стало быть, пора ей. Туда же, на тот свет.
Там тоже темно, как в депо. Пора. Но нельзя.
А как же внук? Кто его кормить будет и деньги
на тернет давать? Пропадет он без нее совсем,
как тот волчонок в лесу..
— Собирайся, старая! -Ась?
— Убирай, говорю, свое барахло.
Вздрогнула бабка. Платок на бок съехал.
Это сержант всего лишь. А она подумала,
что смерть. Испугалась — смешная. Глупая
бабка.
Бабка с мочалками...
.
Рассказы
Василия Осиповича Томилина
Жорик
Откуда взялся Жорик, никто
уже и не упомнит. Да и почему, собственно,
Жорик — тоже. А просто одним летним утром,
когда солнышко, забравшись на крышу местного
колхозного рынка, ласково и озорно пускало
в глаза обитателям рынка зайчики, появился
и он. Стал чуть поодаль от входа, на стоянку
машин, небрежно бросив возле своих матерчатых,
видавших виды и жизнь лучшую, чем эта, башмаков
целлофановый пакет. Аккуратно, как достают
в сберкассе большую купюру или поломанную
руку из гипса, вынул из серенького дерматинового
футляра трубу, мундштук и посмотрел на окружающий
мир горестным и печальным взглядом христианского
миссионера, в котором жалость никак не может
победить отрешенность. Потом выпятил и облизал
сухим языком губы, заправил трясущимися
пальцами мундштук, хрюкнул пару-тройку раз
для тонуса в трубу и заиграл.
Еще минуту назад никто бы и не обратил внимания
на этого опустившегося человека лет пятидесяти
с хвостиком в каких-то затрапезно-сиреневых
брюках, расклешенных по моде 70-х книзу,
хлопчатобумажной ветровке «Golden eagle»,
с помятым лицом и седой гривой, ниспадающей
с бренного чела сальными прядями. Не прибавляла
имиджа Жорику недельная небритость и походка
осторожно щупа¬ющего ступней землю, как
при качке, алкоголика, похмелившегося лишь
вчерашними воспоминаниями. Но когда трепетный,
немножко рваный, как будто раненый звук,
словно проворовавшийся продавец, выскользнул
из рук хозяина и полетел мелкой иноходью
по рынку, не оборачи-
ваясь, то очень немногие, а потом по их
примеру и остальной люд, неодобрительно
оглянулись на Жорика.
И движение на рынке вдруг замедлилось, повинуясь
плавному течению мелодии, а потом и вовсе
замерло. Вернее, контрастная картинка рыночной
торговли попросту исчезла. Потому что никто
и никогда не играл на колхозном рынке на
трубе. И еще потому, что все смотрели и
слушали Жорика.
Лишь мгновение спустя, оправившись от первого
изумления, жизнь стала оживать, словно в
замедленном кадре, а по¬том и еще быстрее.
Пока не потекла в обычном ритме.
Жорик играл насупротив колхозного рынка
только по выходным. Поскольку по будням
народу было мало, а публики, пленившейся
мелодией из репертуара Луи Армстронга «Go
Down Moses» или «Полетом шмеля» Римского-Корсакова
и не поленившейся при этом бросить в пакет
горсть мелочи, и того меньше. Зато в слушающих
недостатка никогда не было.
Но зритель все был разночинный и в массе
своей неблагодарный. Как-только Жорик заканчивал
играть какую-нибудь мелодию, зритель растворялся
в толпе и стыдливо отводил взгляд от Жорика
в сторону. Кто на стоящую рядом с ним машину,
находя в грязно-зеленоватом «жигуленке»
доселе невиданную заинтересованность и участие.
Кто на облака, устало плывущие по небу,
недовольно и рассеянно, словно их цвет ничем
не мог обнадежить их надежду на отдых под
сенью дубрав, возле речки или в лесу на
шашлыках. В общем, жизнь возвращалась потихоньку
в свое русло, и ее течение не обременял
внезапный и резкий переход к тревожному
ощущению ее несовершенства.
Жорик, казалось, ничего не требовал взамен
своей игры, но каждому подающему ему грош
говорил торопливые слова благодарности.
Но однажды, в ответ на свое спасибо услышав:
«Что вы, это вам спасибо!», — часто заморгал
ресницами, как будто ему в глаза попала
соринка, достал бурого цвета носовой платок
и не менее артистично высморкался в него.
Но чувствительность, которую Жорик сообщал
своей игрой, явно не гармонирующей с духом
торговли, дебета и кредита на рынке, не
пришлась по вкусу директору рынка. Пожилая
дама в бывшем некогда, очень давно, светлом
ме¬дицинском халате и такого же цвета парике
с лицом, на ко¬тором прочно обосновалось
одно из брезгливых выражений старой болонки,
которая по многолетней привычке, облаивая
прохожих, ощущает в этом исполнение своего
назначения и долга, прогнала Жорика: «Нечего
тут играть, уходи, а не то милицию позову!»
Жорик перебрался на автобусную остановку,
но и там его сутулая фигура и игра никак
не хотели вписываться в беспо¬койный хаос,
наполняющий человека, который готовится
стать пассажиром. Жорик играл, но публика
почти не останавливалась, повинуясь гармонии
и ритму подходящего и отходящего от остановки
транспорта. Расслабленный звук трубы действовал
на пассажира раздражающе, особливо тогда,
когда ему надо было протискиваться в середину
салона.
Подавали здесь и того меньше. А одна тучная
дама с потухшей лет двадцать тому назад
тоской во взоре, с зелеными тенями под глазами,
высказала Жорику свое неудовольствие. Неудовольствие,
собственно, не имеющее конкретного адресата,
Жорика, его трубы и Римского-Корсакова,
а просто обострившееся, словно аппендицит,
при виде неопрятного и просящего милостыню
Жорика. Что-то типа: «Ходит тут, бродит
рвань всякая...».
Жорик словно впервые ощутил, что его унизили.
Он вдруг выпрямился, в его взоре запылал
цыганский костер негодования такой неистовой
величины и силы, что дама сочла за благоразумие
стушеваться в первый попавшийся автобус.
А Жорик сочным, пропитанным обидой и пивом
голосом прокричал ей вслед: «На, попробуй
сыграй!». И протянул трубу с сияющим на
раструбе, словно капелька воды, пронзенная
солнечным лучом, закатным блеском...
Пришла осень. За ней зима, а потом и весна.
Настало новое лето. Но Жорик больше не появлялся,
как будто его и не было. А за музыкальное
оформление жизни на рынке взялся контейнер,
торгующий аудиокассетами. Опустевшие от
Жориковой трубы окрестности словами «А я
тебе на выпивку не дам, пам-пам...» теперь
оплакивает плаваю¬щий стон уставшего от
жизни магнитофона.
*
"Вкус ягоды ямальской" - 5 *
Рассказы
Василия Осиповича Томилина
Брюкер
Из моего подъезда пропал
Брюкер. Жил-был себе, а потом исчез. И не
очень, чтобы он нужен был мне, как, впрочем,
и всем остальным. А просто любопытно: куда
делся?
Хотя у меня, к примеру, имелся и свой шкурный
интерес. Брюкер занимал когда-то давным-давно
у меня 50 рублей. Надежда на то, что он
их когда-нибудь отдаст, таяла и таяла себе
потихоньку в паучьем уголке моей души. Но,
однако, все же жила своей маленькой жизнью.
Лапками там тихо скреблась. И никак умирать
не хотела. А вдруг, думал я, отдаст?
А история его жизни такова. Жил-был себе
мальчик с мамой и дедом-ветераном в двухкомнатной
квартире на шестом этаже. Едва стукнуло
обухом по его светлой голове пятнадцать.
Звали его Брюкером. Кличка у него такая
была — Брюкер. Почему Брюкер, зачем Брюкер?
— об этом уже никто и не упомнит. Вроде
как однажды мать купила ему новые брюки,
и он во дворе всем хвастал: вот, мол, новые
брюки у меня. Смотрите какие! Синие в полосочку.
Мать работала от случая к случаю. То посудомойкой,
а то так просто дома сидит. Или любовь с
кем водит. Брюкер в школе учится. Дед, ветеран,
маленький такой, востренький старичок, пензию
получает. И на рынок за продуктами ходит.
Пензию деду государство выписало хорошую,
ветеранскую. За тысячу с хреном. Бывало,
встретишь его во дворе, поздороваешься.
А он давай вспоминать о том, каким хорошим
поваром был. Солдат и самого главного какого-то
маршала, чуть ли не Жукова, собственноручно
кормил. Я, говорит, повар от Бога. Я из
ничего такую могу кашу сварганить, что пальчики
проглотишь. Скажет, крякнет в кулак и пойдет,
припадая на правый валенок. Зимой и летом
все в валенках ходил. Ноги у него с войны
отмороженные.
И все бы ничего. А только раз понадобились
Брюкеру на что-то такое деньги. Или во дворе
пацаны затребовали: давай, мол. А Брюкер
хоть и вымахал под два метра ростом, но
был словно с роду какой-то пришибленный
или пугливый. И придумал он вот какое хитрое
дело. Взял деньги у деда из тумбочки, лекарством
провонявшей. А ему сказал, что, мол, ворвались
в квартиру в его отсутствие, когда он на
рынок в валенках своих шкондылял, бандиты,
его, Брюкера, связали. И забрали из дедовой
тумбочки 200 рублей пензии.
Дед в милицию валенки свои навострил, доложил
все чин по чину. Пришел в квартиру Брюкерову
следователь, сверлил его глазами, задавал
ему самые что ни на есть наводящие вопросы,
тут-то все и выяснилось. Брюкеровых это
рук дело.
С этого дня дед заблажил. Стал какой-то
тихий, словно сми¬рился с чем-то. И больше
про свою кухню и кашу из топора никому не
рассказывал. Бывало, выйдет на лавочку посидеть,
свернет козью ножку. Сидит, чадит махрой
своей, как паровоз, а дым такой едкий. Слезящимся
и каким-то стеклянным взглядом вдаль смотрит.
Плакать не плачет, а о жизни думает.
А осенью дед помер. Так же тихо и незаметно,
как и жил ветераном. И вот настали для Брюкера
тяжелые времена. Дедова пензия ушла вместе
с ним в могилу. Мама Брюкера пробовала было
устроиться на работу посудомойкой. Но дело
там, видимо, не заладилось. Потому как не
первой молодости женщина с высшим образованием
и бывший инженер никак не могла понять,
что она стала ничем. И для того, чтобы прокормить
себя и сына, ей нужно 8 часов в день мыть
грязную посуду. Молчать в тряпочку и сносить
от кухарки, которая моложе ее лет на десять,
всяческий крик.
И она с работы ушла. И запила. А для того,
чтобы было на что пить, сдала комнату за
200 рублей каким-то хохлам, лохотронщикам.
А Брюкер и раньше учился словно спросонья,
а теперь и вовсе школу бросил. И зажили
Брюкер, его мать и двое лохотронщиков новой
загульной, забубённой жизнью, так что лохотронщики
уже и про свой лохотрон в Москве позабыли.
Брюкер все слонялся по двору, мать с хохлами
пила.
Когда все, что можно, было пропито, мама
Брюкера по¬меняла двухкомнатную квартиру.
И весь колхоз переехал в однокомнатную.
Разницу, однако, и тут быстро пропили. А
после поменяли и эту однокомнатную в Жуковском
на Бос-кресенск.
Уехал и Брюкер за ними в Воскресенск. А
куда ему деваться? Уехал. А через полгода
вернулся. Не могу, говорит, там жить. Мать
пьет. Хохлы-лохотронщики ругаются, меня
бьют. А тут все же какая-никакая, а родина,
отчизна.
Стал жить-поживать во дворе. Днем по улице
слоняется, ночью спит возле мусоропровода.
Соседи по старой памяти покормят, и хорошо.
А не покормят, тоже слава Богу.
И вот исчез. Натурально, словно растворился.
Куда исчез? Не мое это дело. Кто он мне?
И кто я ему? Не знаю. А только та пустота,
что после него осталась и изредка бродит
по двору тенью неприкаянной, иной раз нет-нет,
а словно шепчет на ухо: «То брат твой, Брюкер...»
*
"Вкус ягоды ямальской" - 5 *